Я прошла через комнату для приемов с высокими потолками, где Гретхен раздавала указания бригаде профессиональных декораторов, украшавших дом к Рождеству. Основной темой декора она в этом году выбрала ангелов, вынудив, таким образом, декораторов взгромоздиться на высокие стремянки под самый потолок, чтобы развешивать херувимов, серафима и сваги из золотистой материи. Звучала рождественская музыка: Дин Мартин с лихой элегантностью пел «Беби, на улице холод».
Слегка подтанцовывая в такт музыке, я вышла во двор. Из-за дома доносились скрипучий смех Черчилля и счастливый визг Каррингтон. Я натянула на голову капюшон и побрела на звук.
Черчилль в своем кресле-каталке сидел в углу патио лицом к склону холма в северной части сада. Увидев сестру, я буквально остолбенела: она стояла перед подвесной дорогой. Наверху перед спуском был укреплен трос с кареткой, которая скользила по нему сверху вниз.
Гейдж, в джинсах и старом синем свитере, закреплял конец троса, а Каррингтон его все подгоняла.
– Ну-ну, осади малость, – сказал он, улыбаясь ее нетерпению. – Дай убедиться, что он тебя выдержит.
– Ну все, я еду, – решительно заявила она, хватаясь за каретку.
– Да погоди ты, – остановил ее Гейдж, дергая за трос, чтобы его опробовать.
– Не могу ждать!
Гейдж расхохотался:
– Ну тогда ладно. Свалишься – я не виноват.
Я с содроганием заметила, что канат натянут чрезмерно высоко. Если он оборвется, Каррингтон несдобровать – как пить дать свернет себе шею.
– Нет! – завопила я, бросаясь вперед. – Каррингтон, не надо!
Она, улыбаясь во весь рот, обернулась ко мне:
– Эй, Либерти, смотри! Я сейчас полечу!
– Стой!
Но она, упрямый маленький ослик, и не думала меня слушать, уцепилась за каретку и оттолкнулась от пригорка. Ее хрупкая фигурка стремительно понеслась над землей, слишком высоко, слишком быстро, штанины джинсов хлопали по ногам. Она радостно завизжала. У меня перед глазами на миг помутилось, зубы сжались от рвущего душу звука. Я побежала, ковыляя, вперед и оказалась возле Гейджа почти одновременно с Каррингтон.
Он легко поймал ее и, сняв с каретки, поставил на землю. Оба смеялись и вопили что есть мочи, не замечая меня.
Я слышала, как Черчилль позвал меня с патио, но не откликнулась.
– Я же просила тебя подождать, – накинулась я на Каррингтон, чувствуя, как от облегчения и ярости голова идет кругом. Остатки пережитого страха еще клокотали у меня в горле. Каррингтон внезапно умолкла и побледнела, уставив на меня круглые голубые глаза.
– Я не слышала, – сказала она. Это было ложью, и мы обе это знали. Заметив, как она бочком пододвинулась к Гейджу, точно ища у него защиты – от меня! – я просто взбесилась.
– Все ты прекрасно слышала! И не думай, что тебе это сойдет с рук, Каррингтон. Ты у меня всю жизнь просидишь дома под замком. – Я повернулась к Гейджу: – Это... эта дурацкая штуковина висит чересчур высоко! И ты не имеешь права, не посоветовавшись со мной, позволять ей такие опасные выкрутасы.
– Да нет тут ничего опасного, – спокойно возразил Гейдж, твердо глядя мне в глаза. – У нас в детстве была точно такая же подвесная дорога.
– И вы, готова поспорить, падали с нее, – парировала я. – И наверняка здорово разбивались.
– Конечно, а как же. Но как видишь, остались живы и можем рассказать о своих впечатлениях.
Моя животная, с соленым привкусом, ярость с каждой секундой набирала силу и грозила выплеснуться наружу.
– Ты, заносчивый болван, что ты можешь знать о восьмилетних девочках! Она такая хрупкая, что запросто могла себе шею сломать...
– Я не хрупкая! – возмутилась Каррингтон, еще теснее прижимаясь к Гейджу, который приобнял ее за плечи.
– Ты даже шлем не надела. Без него ничего подобного делать нельзя.
Гейдж смотрел на меня без всякого выражения.
– Так мне что, снять канат?
– Нет! – завопила Каррингтон. Из ее глаз брызнули слезы. – Ты никогда не разрешаешь мне никаких интересных игр. Так нечестно! Все равно буду, буду кататься на канате, ты не можешь мне запретить! Ты мне не мама!
– Э, э... заяц. – Голос Гейджа смягчился. – Нельзя так с сестрой разговаривать.
– Отлично, – рявкнула я. – Значит, я плохая. Пошел ты знаешь куда, Гейдж, со своей защитой, мне твоя защита на фиг не нужна, ты... – Я в оборонительном жесте подняла негнущиеся руки. Колючий, холодный ветер ударил мне в лицо, словно иголками вонзившись в глаза, и я поняла, что сейчас расплачусь. Я посмотрела на них, прижавшихся друг к другу, и снова услышала, как Черчилль меня зовет.
Я была одна против троих.
Я резко развернулась, почти ничего не видя сквозь пелену горьких слез. Пора было отступать. И, печатая шаг, быстро пошла прочь. Проходя мимо Черчилля в кресле-каталке, я злобно бросила ему:
– Вам тоже достанется, Черчилль. – И, не останавливаясь, пошла дальше.
Когда я наконец очутилась в спасительном тепле кухни, то почувствовала, что продрогла до костей. Я выискала самый темный, самый укромный угол в кухне – тесную углубленную нишу кладовой. Все ее пространство было увешано рядами застекленных посудных шкафов. Я пробиралась все дальше и дальше вглубь, пока не забилась в самый дальний угол чулана. А там, обхватив себя руками, съежилась в комок, стараясь занимать как можно меньше физического пространства.
Все инстинкты во мне кричали, что Каррингтон моя и никто не имеет права оспаривать мои решения. Я о ней заботилась, я так многим для нее жертвовала. «Ты мне не мама». Неблагодарная! Предательница! Мне хотелось выбежать на улицу и сказать ей, как просто было бы мне отказаться от нее после маминой смерти и насколько выгоднее было бы без нее мое теперешнее положение. Мама... О, как жаль, что я не могла забрать назад все обидные слова, брошенные ей мною в сердцах, когда я была подростком. Теперь я сама на себе узнала, какую несправедливость приходится терпеть родителям от собственных детей. Заботишься о них, оберегаешь от всяких напастей и что получаешь вместо благодарности? Сплошные обвинения, вместо взаимопонимания – неповиновение.